«КРЕЩЕНИЕ». ИВАН ШМЕЛЕВ. ИЗ КНИГИ «ЛЕТО ГОСПОДНЕ».
Впервые везут меня на ердань, смотреть. Потеплело, морозу только пятнадцать градусов. Мы с отцом едем на беговых, наши на выездных санях. С Каменного моста видно на снегу черную толпу, против Тайницкой Башни. Отец спрашивает — хороша ердань наша? Очень хороша. На расчищенном синеватом льду стоит на четырех столбиках, обвитых елкой, серебряная беседка под золотым крестом. Под ней — прорубленная во льду ердань. Отец сводит меня на лед и ставит на ледяную глыбу, чтобы получше видеть.
Из-под кремлевской стены, розовато-седой с морозу, несут иконы, кресты, хоругви, и выходят серебряные священники, много-много. В солнышке все блестит — и ризы, и иконы, и золотые куличики архиереев — митры. Долго выходят из-под Кремля священники, светлой лентой, и голубые певчие. Валит за ними по сугробам великая черная толпа, поют молитвы, гудят из Кремля колокола. Не видно, что у ердани, только доносит пение да выкрик протодиакона. Говорят — «погружают крест!». Слышу знакомое — «Во Иорда-а-не… крещающуся Тебе, Господи-и…» и вдруг, грохает из пушки. Отец кричит — «пушки, гляди, палят!» — и указывает на башню. Прыгают из зубцов черные клубы дыма, и из них молнии… и — оа-бах!.. И радостно, и страшно. Крестный ход уходит назад под стены. Стреляют долго.
Отец подводит меня к избушке, из которой идет дымок: это теплушка наша, совсем около ердани. И я вижу такое странное… бегут голые по соломке! Узнаю Горкина, с простынькой, Федю-бараночника, потом Павел Ермолаич, огородник, хромой старичок какой-то, и еще незнакомые… Отец тащит меня к ердани. Горкин, худой и желтый, как мученик ребрышки все видать, прыгает со ступеньки в прорубь, выскакивает и окунается, и опять… а за ним еще, с уханьем Антон Кудрявый подбегает с лоскутным одеялом, другие плотники тащат Горкина из воды, Антон накрывает одеялом и рысью несет в теплушку, как куколку. «Окрестился, — весело говорит отец. — Трите его суконкой, да покрепче! — кричит он в окошечко теплушки. — Идем на портомойню скорей, Косой там наш дурака валяет».
Портомойня недалеко. Это плоты во льду, лед между ними вырублен, и стоит на плотах теплушка. Говорят — Ледовик приехал, разоблачается. Мы входим в дверку. Дымит печурка. Отец здоровается с толстым человеком, у которого во рту сигара. За рогожкой раздевается Василь-Василич. Толстый и есть самый Ледовик Карлыч, немец. Лицо у него нестрашное, борода рыжая, как и у нашего Косого. Пашка несет столик со счетами на плоты. Косой кряхтит что-то за рогожкой, — может быть, исхитряется? Ледовик спрашивает — «котофф?» Косой говорит — «готов-с», вылезает из-под рогожи и прикрывается. И он толстый, как Ледовик, только живот потоньше, и тоже, как Ледовик, блестит. Ледовик тычет его в живот и говорит удивленно-строго: «а-а… ти такой?!» А Василь-Василич ему смеется: «такой же, Ледовик Карлыч, как и вы-с!» И Ледовик смеется и говорит: «лядно, карашо». Тут подходит к отцу высокий, худой мужик в рваном полушубке и говорит: «дозвольте потягаться, как я солдат… на Балканах вымерз, это мне за привычку… без места хожу, может, чего добуду?» Отец говорит — валяй. Солдат вмиг раздевается, и все трое выходят на плоты. Пашка сидит за столиком, один палец вылез из варежки, лежит на счетах. Конторщик немца стоит с часами. Отец кричит — «раз, два, три… вали!» Прыгают трое враз. Я слышу, как Василь-Василич перекрестился — крикнул — «Господи, благослови!». Пашка начал пощелкивать на счетах — раз, два, три… На черной дымящейся воде плавают головы, смотрят на нас и крякают. Неглубоко, по шейку. Косой отдувается, кряхтит: «ф-ух, ха-ра-шо… песочек…» Ледовик тоже говорит — «ф-о-шень карашо… сфешо». А солдат барахтается, хрипит: «больно тепла вода, пустите маненько похолодней!» Все смеются. Отец подбадривает — «держись, Василья, не удавай!». А Косой весело — «в пу… пуху сижу!». Ледовика немцы его подбадривают, лопочут, народ на плоты ломится, будочник прибежал, все ахают, понукают — «ну-ка, кто кого?». Пашка отщелкивает — «сорок одна, сорок две…» А они крякают и надувают щеки. У Косого волосы уж стеклянные, торчками. Слышится — ффу-у- у-ффу-у… «Что, Вася, — спрашивает отец, — вылезай лучше от греха, губы уж прыгают?» — «Будь-п-кой-ны-с, — хрипит Косой, — жгет даже, чисто на по полке па… ппарюсь…» А глаз выпучен на меня, и страшный. Солдат барахтается, будто полощет там, дрожит синими губами, сипит — «го… готовьте… деньги… ффу… немец-то по синел…». А Пашка выщелкивает — «сто пятнадцать, сто щишнадцать…». Кричат — «немец посинел!». А немец руку высунул и хрипит: «таскайте… тофольно ко-коледно…» Его выхватывают и тащат. Спина у него синяя, в полосках. А Пашка себе почокивает — «сто шишдесят одна…». На ста пятидесяти семи вытащили Ледовика, а солдат с Косым крякают. Отец уж топает и кричит: «сукин ты кот, говорю тебе, вылезай!..» — «Не-эт… до-дорвался… досижу до сорока костяшек…» Выволокли солдата, синего, потащили тереть мочалками. Пашка кричит — «сто девяносто восемь…». Тут уж выхватили и Василь-Василича. А он отпихнулся и крякает — «не махонький, сам могу…». И полез на карачках в дверку.
Крещенский вечер. Наши уехали в театры. Отец ведет меня к Горкину, а сам торопится на горы — поглядеть, как там Василь-Василич. Горкин напился малинки и лежит укутанный, под шубой. Я читаю ему Евангелие, как крестился Господь во Иордане. Прочитал — он и говорит:
— Хорошо мне, косатик… будто и я со Христом крестился, все жилки разымаются. Выростешь, тоже в ердани окунайся.
Я обещаю окунаться. Спрашиваю, как Василь-Василич исхитрился, что-то про гусиное сало говорили.
— Да вот, у лакея немцева вызнал, что свиным салом тот натирается, и надумал: натрусь гусиным! А гусиным уши натри — нипочем не отморозишь. Верней свиного и оказалось. А солдат телом вытерпел, папашенька его в сторожа взял и пятеркой наградил. А Вася водочкой своей отогрелся, Господь простит… в Зоологическом саду на горах за выручкой стоит. А Ледовика чуть жива повезли. Хитрость-то на него же и оборотилась.